Несчастный! Тебя мучило оно, как мучит человека первое преступление; но еще ты не знаешь всей бездны, куда ты упал! Погоди: она раскроется перед тобою, если ты гонишь от себя тайный, благодетельный голос совести, пока еще чистой, но уже тускнеющей под ядовитым дыханием низкой слабости! Еще шаг — и ты погиб: возврата не будет.
Дикий и мрачный вошел Ванюша в избу, где собирались все извозчики. Он боялся встретиться со взорами своих товарищей, боялся говорить, как будто страшась, что на его лице, в его голосе они прочтут, узнают роковую его тайну.
Дядя Парфентий, каждый вечер отбиравший у него деньги, не встретился с ним. Ванюша залез в самый дальный угол полатей; ему не хотелось ни есть, ни спать; только огромный ковш воды проглотил он; забыл и лошадь свою: кто-то, добрый человек, отпряг ее и поставил к колоде с сеном.
Никто не заметил положения Ванюши; но как ни был смущен, расстроен Ванюша, он заметил, что всех занимало нечто необыкновенное: все собирались в кружки, говорили вполголоса, чего-то ждали. Наконец явился дядя Парфентий, и все умолкло.
Дядя Парфентий был в своей китайчатой троеклинке и в шляпе; он только что возвратился домой и, не скидая платья, сел он на лавку, громко провозгласив:
— Ну, штука!
— Что? — вскричало множество голосов.
Ванюша не обращал внимания, но холод прошел у него по телу, когда дядя Парфентий начал рассказывать, что он был на съезжей, что ему там объявили о важной потере и велели спросить у всех извозчиков, не нашел ли кто потерянного или украденного, не видал ли, не слыхал ли кто? Утром пропал у купца из Меняльного ряда кожаный мешок, в котором находилось сорок тысяч рублей золотом.
Общий крик удивления был ответом. Извозчики всё уже слышали об этом, но решительное, верное подтверждение успело изумить их всех.
— Ну! идет потеха! — продолжал дядя Парфентий. — Во всей Москве только и разговоров; везде, в постоялых домах, трактирах, на улицах, смотрят, подслушивают, спрашивают. Его превосходительство изволил сказать, чтобы потеря была непременно сыскана.
Тут пустился он в объяснения, сожаления, качанья бородой и головой, спросы. Никто не знал, не видал, не слыхал.
А где был тот, кто один в целой Москве знал? Он лежал неподвижно, молча; только тогда, как дядя Парфентий, кончив разговор, пошел в каморку и начал раздеваться, а слушатели, забывая ужин, толковали, говорили, судили, судорожным усилием сполз Ванюша с палатей, кое-как доплелся до каморки и спросил Парфентья:
— Неужели, дядя Парфен, нигде никакого следа не найдено?
Если бы дядя Парфентий не был совершенно занят новостью, то заметил бы ужасную перемену лица Ванюши, бледного, как полотно, заметил бы впадшие его глаза, растрескавшиеся губы и самую странность вопроса о том, о чем сейчас только Парфентий подробно рассказывал. Но Парфентий рад был случаю повторить и повторил все снова, тем более что к ним подошли еще слушатели.
— Ну, а что же, дядя Парфен, будет тому, кто найдет, да утаит?
— Что? Обыкновенно: кнут и Сибирь! — отвечал Парфентий.
А! какой ужасный свет озарил теперь перед Ванюшею бездну, зиявшую под ногами его! Он бросился вон, оглушенный, обезумевший, не чувствовал, как ударился о притолку. Под сараем блестел фонарь на столбе; все было тихо, спокойно, и эта тишина, это спокойствие казались гробовым покоем несчастному Ванюше. "Я уже вор, разбойник: я завладел чужим; уже царево правосудие грозит мне казнию, уже из всей Москвы, где нет счета людям, на мне наклеймен знак погибели…" Он ходил под сараями, не заметил, как товарищи его отужинали, легли; все замолкло, фонарь погас. Теперь не корысть, не сребролюбие терзали Ванюшу — нет — мысль "я преступник!" тлела в груди его, как труп, на распутий брошенный. Где тогда были вы, помышления о счастии, надежды радости, которыми утешал себя некогда Ванюша, и ты, раскаяние, примиритель отверженного с богом и добродетелью! Он не смел идти к людям, не смел сказать слова, не смел подумать о будущем.
"Ну! будь, что будет! — вскричал он наконец голосом отчаяния. — Господи! Я не вынесу этого: лучше смерть и мука здесь и в аду!"
Он вошел в избу. В каморке Парфентья еще светился огонь; Парфентий лежа высчитывал продажу, творил молитву. Все другие громко храпели.
— Дядя Парфен, дядя Парфен! — сказал Ванюша, севши в бессилии подле столика в каморке.
— Ну! что ты? — отвечал Парфентий без внимания, как человек, у которого перервали важное занятие.
— Я…нашел пропажу… — едва мог промолвить Ванюша.
— Как? — воскликнул Парфентий и столь быстро вскочил с лавки своей, что испуганный кот, дремавший подле него, опрометью вспрыгнул на печь.
— Делай, что хочешь… Суди меня бог и царь: пропажа у тебя на сарае.
— Тише, тише! — прошептал Парфентий, как будто присутствие сорока тысяч рублей золотом в его доме внушало ему благоговейное молчание.
Тихо пересказал ему Ванюша, как поднял он мешок. Но далее Парфентий не мог вытерпеть.
— Пойдем! — сказал он, зажег фонарь и, не обуваясь, пошел к сараю. — Тише! — твердил он беспрестанно дорогою.
— Полезай и принеси, — промолвил Парфентий, подошед к сараю.
— Нет, дядя Парфен, я не пойду: мне страшно; поди сам… под осью, в углу, где корзина…
Быстро полоз Парфентий, а Ванюша стоял и слушал беззаботный разговор двух извозчиков, которые лежали в стороне, под сараем.
— Ну, брат Гришка! Если бы я нашел, уж так бы и быть, а меня бы ты не увидел в Москве.
— Да куда бы ты провалился?
— Вот: куда! Русская земля не клином вышла, а по золотой дорожке следа не нашел бы сам дедушка домовой.